№129 (2270), 12.11.2014

Культурный слой

…ПРОНИЗАННОЕ ТОКОМ ПОЛЕ

О новом романе Захара Прилепина: рецензия в форме письма

Дорогой Захар!

Пребываю под огромным впечатлением от Вашей «Обители»!

Дело не только – и даже не столько — в том, что Вы как мастер в «Обители» поднялись на несколько уровней вверх, в сравнении с тем, что писали раньше. Главным, на мой взгляд, является то, что Ваш роман стал событием, резко меняющим ситуацию всей современной русской литературы. С начала 90-х годов, по мере того, как уходили из жизни последние крупные писатели и поэты старших поколений, являвшиеся заслуженными властителями дум, общая атмосфера в литературе становилась всё более и более удручающей. Совокупность новых текстов в целом напоминает какой-то вялый хаос, внутри которого отдельные удачи и яркие имена, безусловно, существуют, но – как будто бы тонут в общем болоте. В российском кинематографе 90-х что-то подобное тоже происходило, но ситуация поменялась уже лет десять назад, когда появилась плеяда замечательных новых режиссёров; из них особенно близок мне Валерий Тодоровский (помню, что и Вы цените его работы). А благодаря «Обители» у меня появилось ощущение, что и в литературе сейчас положение тоже будет меняться. После прочтения книги картина современной литературной жизни кажется мне такой, как будто аморфную с виду кучу железных опилок намагнитили, и она превратилась в выразительный узор. Или – наэлектризовали некую материю, и она превратилась в напряжённое, пронизанное током, поле. Иными словами, русская литература после этой книги получает основания снова стать влиятельным культурным, общественным, духовным пространством, явлением мирового уровня, каким она была на протяжении добрых двух столетий. Не сомневаюсь, что последующие за Вашей книгой другие значительные произведения разных авторов имеют шанс не затеряться и стать предметом пристального общественного внимания и обсуждения.

Признаюсь, однако, что пока меня несколько разочаровывают рецензии и отклики критиков на роман, появившиеся в течение нескольких месяцев после его выхода в свет. Даже чтимый мною Дмитрий Быков даёт какую-то странноватую интерпретацию книги: трактует её как апологию чекиста Эйхманиса и его начальственных проектов, а главного героя, Артёма Горяинова, воспринимает лишь как конформиста, приспособленца, который «готов и предать, и подставить». Из имеющихся на сегодняшний день отзывов мне более всего пришлась по душе статья Андрея Максимова, явно стремящегося серьёзно присмотреться к текстовой материи романа (другой вопрос, что изначальный формат отзыва не даёт этому автору возможностей для подробного анализа). Пытаясь сейчас осознать свои впечатления от «Обители», я тоже склонен следовать именно таким курсом: от текста – к идеям, а не наоборот (как делает большинство рецензирующих книгу).

Рука подлинного писателя ощущается даже в общей композиции «Обители»: в том, что является художественным ядром книги, а что – его обрамлением; в том, какой отрезок жизни главных героев Вы делаете основой романной фабулы, а какие – выносите в намеренно-документализированные разделы, завершающие произведение. Казалось бы, никакого расстрела каждого «десятого» из заключённых не произошло, начальник Ногтев всего лишь попугал лагерников и пойманного беглеца Троянского, но романная точка справедливо поставлена именно в этом месте. Жизнь Артёма (окончившаяся, в любом случае, ужасно) ещё продолжается, но судьба – его и Галины Кучеренко – уже сбылась, стала подобием баллады и притчи. Почему так получается? Да потому, что именно в выделенном Вами отрезке жизнь этих двоих персонажей обретает черты законченного сюжета, приводящего к достаточно отчётливым поступкам и, в итоге, порождающего смыслы.

В целом образ Артёма – серьёзнейшая авторская удача. Характер получился неординарный и живой: колючий, склонный к молниеносным сменам настроений (приводящим зачастую к головокружительным поворотам фабулы), прячущий за грубыми выходками и частым ёрничаньем свои сомнения и внутреннюю неуверенность. Не могу согласиться с теми из рецензентов, кто видит в Артёме абсолютно ничтожного, мелкого человека. Да, Артём нередко плывёт по течению, судорожно цепляется за возможность выжить. Но при этом не случайно ведь противится тому, чтобы стать стукачом (в отличие от того же Афанасьева). Исходя, хотя бы, из такого обстоятельства можно сделать вывод, что есть у этого человека какой-то нравственный стержень. Кроме того, Артём явно стремится как-то самовыразиться, пусть порой и в диковатой форме. А главное – он способен испытывать сильные чувства.

Совершенно понятно, что связь Артёма и Галины далека от образа некоей романтической, идеальной любви. Вместе с тем, стремление Аллы Латыниной свести эту связь лишь к физиологии не представляется справедливым. Фраза «Никакой любви у него к этой глупой женщине не было», на которую Латынина пытается опереться, мне показалась вырванной из контекста. Я воспринял эти слова, как фиксацию одного из внезапных (как мы знаем – часто меняющихся) настроений героя, как резкое раздражение, обусловленное кратковременной ссорой в лодке. Чем же тогда, однако, объяснить взволнованную мысленную мольбу Артёма девятнадцатью страницами ранее: «Господи <�…>. Рядом со мной женщина – рассмотри и её. <�…> Возьми и её. В ней было моё семя – она не чужой мне человек, я не готов ответить за её прошлое, но готов разделить её будущее»?! К тому же, упомянутая выше ссора сменяется примирением, и герой размышляет о связи с Галиной «…это была неплохая жизнь. Или не самая плохая». После чего произносит вслух: «Конечно, Галя, <�…> вместе будем». Трудно было бы представить такие психологические повороты, если бы никаких сильных чувств у Артёма к Галине не было. Не говоря о том, что в значительной мере подобные чувства становятся движущей силой двух серьёзных поступков Артёма: а). совместной с Галиной попытки побега (хотя герой осознаёт: «куда бы они ни плыли – их будут догонять, и догнать должны»!); б). ситуации из финального эпизода второй части, когда Артём, увидев, что Галина – одна из «десятых» (то есть из тех, кого должны расстрелять!) становится в колонну смертников вместо Вашего прадеда, тоже оказавшегося «десятым». Да и Галина, если бы совсем не испытывала никаких чувств (при всей непростой подоплёке её поступков, всплывающей из дневника), вряд ли бы выпалила в лицо герою, призывая его к побегу: «Иначе тебя убьют здесь, Тёма»…

Когда я прочитал недавно в «Известиях» о намерении Александра Велединского экранизировать «Обитель», подумал о том, как подошёл бы Высоцкий для роли Артёма, если бы он был жив! Ему в этом случае явно было бы, что сыграть. Мне кажется, что в Артёме есть немало общего с образным миром Высоцкого: и печать обречённости, которой как будто изначально отмечен этот герой; и – роковая участь преступника (изначально ведь Артём – убийца; и лирический герой раннего, «блатного» Высоцкого нередко именно таков); и, условно говоря, «серединный» статус героя: человек не «советский» – и не «антисоветский», не аристократ – и не простолюдин. И, конечно же, сфера эмоций, связанная с «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу». Эта самая песенка, напеваемая Артёмом, вполне перекликается с характерным для образов Высоцкого хождением «пятками по лезвию ножа» и «без страховки» (ау, «Канатоходец»!). А по мере чтения тех страниц «Обители», где описывается побег Галины и Артёма, в сознании всплывала даже строка из «Охоты на волков»: «Я из повиновения вышел». И сильные авторские строки (ближе к концу второй части) о свободе, похожей «на осеннее ледяное море – у свободы не было предела и не было жалости, она была голой и пустой», для меня тоже звучат как-то (прямо на удивление!) по-«высоцки».

Впечатляет, конечно же, и образ Галины. А дневник её, именно будучи вынесенным за скобки повествования (когда мы, казалось бы, уяснили фабулу и знаем развязку), придаёт книге особый объём. Выразительно выписаны и другие персонажи – будь то Афанасьев, или Василий Петрович, или Бурцев, или владычка Иоанн. И присутствующее в книге равновесие между психологической насыщенностью, основательностью исторического материала и занимательностью сюжетной интриги (когда каждый раз хочется задаваться простейшим вопросом: а что же дальше?!) – момент тоже нетривиальный. Такое в крупной литературе бывает не всегда, а, соответственно, выглядит особенностью Вашего индивидуального стиля.

Точно так же самобытна и интонация книги, строящаяся на сопряжении крайних, казалось бы – взаимоисключающих, полюсов.

С одной стороны – предельная авторская отстранённость. Никакого внедрения в читательское сознание назойливых нравственных оценок. Минимум сведений о биографии героев до Соловков. О том, что Артём сел за убийство отца, нам невозмутимо (и это – само по себе – момент эффектный!) сообщается только на 226-й(!) странице. О том, что Василий Петрович, кажущийся поначалу благодушным интеллигентом – садист-следователь колчаковской контрразведки, мы узнаём лишь на 485-й странице. То обстоятельство, что Митя Щелкачёв – Д.С.Лихачёв, проясняется тоже не сразу (я, признаюсь, догадался лишь в том месте, где Митя рассказывает про свой словарь мата).

С другой же стороны – поразительное ощущение, как будто бы мы, читатели, вместе с героями находимся… внутри романа. Вместе с Артёмом стоим в воде и цепляемся за огромные, скользкие брёвна-баланы, валяемся на больничной койке, спим в ужасающем штабеле из человеческих тел в изоляторе на Секирке, наконец – едем на катере с Галиной и Артёмом в открытом море (и здесь, когда начинается гроза, ледяной ливень, когда кажется, что заглох мотор, становится особенно страшно!)… Да и сам по себе авторский приём – повествование ведётся не от лица Артёма, но он при этом не выходит «из кадра» ни в едином эпизоде (что не мешает созданию широчайшей и объёмной панорамы жизни Соловков!) – тоже достаточно необычен.

Тронули меня Ваши слова из программы «Познер» о том, что для Вас значим и дорог Серебряный Век. Его эстетический опыт, равно как и, в целом, опыт модернизма, подспудно ощущается в «Обители», при всём, вроде бы, реалистическом характере книги – и эта её черта представляется мне чрезвычайно ценной. Совершенно непринуждённый (и при этом – волнующий) характер носят в романе переходы из измерения приземлённого в измерение таинственное, странное. Будь то (наобум называю лишь некоторые из многих подобных мест книги) колокольчик, вызывающий Василия Петровича на расстрел: «как взрослый дурак в детской игре – который входит и толкает кубики сапогом, и все они летят и катятся по каменному полу: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный»… Или – то, как видит Артём лицо Галины в первой сексуальной сцене: «мельком, словно выпал из разверзнувшегося неба и полетел вместе со всей этой комнатой на огромной скорости». Или – продолжение этого запредельно-возбуждённого образного ряда на следующей странице: «Птицы клевали буквы. Буквы разбегались в стороны. <�…> Целая жизнь взметнулась вверх, рассыпалась, как салют, и пропала». Или момент, когда Артём бежит к дровяным складам, пытаясь спрятаться от чекистов, когда «казалось, что земля накренилась, и Соловецкий монастырь, как каменный тарантас на кривых колёсах, несётся с горы» — образ, напоминающий некоторые взвихренные, вздыбленные живописные композиции Петрова-Водкина, работу Кандинского 1916-го года «Москва I». Или – грандиозная сцена, завершающая первую часть книги, когда, после покушения Мезерницкого на Эйхманиса, на площади собирают весь лагерь: «На коленях стояли священники, крестьяне, конокрады, проститутки» и т.д. Всё это спонтанное и подробнейшее перечисление неожиданно напомнило мне (ау, кстати говоря, всё тот же Высоцкий!) некоторые мизансцены спектаклей старой любимовской Таганки. Помню свои тогдашние, рубежа 70-х-80-х годов, ощущения: когда внезапно на сцену выбегали абсолютно все участники спектакля – это иной раз было, как мороз по коже. Как будто вспышка молнии на мгновение высвечивает весь мир, отражённый в произведении (приём явно продолжал традиции Мейерхольда, а ведь время действия «Обители» – это и время его театра!). Или же – разумеется! – жуткие сюрреалистические образы сцены кликушеского покаяния на Секирке, когда Артём в своём бреду воспринимает неистовствующих заключённых как гадов, змей, скорпионов, пауков, крыс. И, конечно же, впечатляет в этом смысле вещий сон Артёма на той же Секирке: кстати говоря, подобное мистическое предвидение роли Галины в очередной перемене участи героя (с точностью до… перевода Артёма в лагерный духовой оркестр!) – ещё один момент, делающий для меня неубедительными стремления иных рецензентов трактовать связь героев как сугубо низменную…

Вернусь, однако, к смысловой стороне романа. Мне кажется, что одной из причин, побуждающих иных либерально-ориентированных рецензентов видеть в Артёме ничтожество, является их раздражение по поводу того, что его статус – ни с чекистами, ни с бунтарями-белогвардейцами – косвенно отражает Ваше, близкое мне, принципиальное авторское стремление к идейной дистанции от обеих сторон соловецкого конфликта конца 20-х. В романе явственно ощущается, что причины практически одинаковой злой ярости и непримиримости обеих сторон коренятся, не в последнюю очередь, в страшном начале, таящемся на дне человеческих душ (любых, вне зависимости от «партийной» принадлежности). А осознание этого обстоятельства – не комфортно для тех, кто предпочитает ориентироваться на прямолинейные, «чёрно»-«белые» идеологемы. В связи с этим вспоминаю свои давние впечатления от читанного ещё в начале 80-х письма Симонова и редакции «Нового Мира» Пастернаку, обосновывающего причину отказа публиковать в журнале «Доктора Живаго». В письме явно проглядывало недовольство тем, что герой романа – ни с красными, ни с белыми, и, в процессе чтения, у меня возникало чувство, что, если бы Живаго был белогвардейцем, это для редакции было бы (ха-ха!) более приемлемо… А сейчас зачастую кажется, что нынешнее стадно-«антисоветское» нежелание думать не так уж далеко ушло от тех былых, стадно-«советских» установок. Безоговорочно одобряю Ваш смелый пересмотр некоторых мифологических представлений о Соловках, отразившихся в текстах Солженицына и Лихачёва, Ваше стремление выявить и донести до общественности правду о лагерном бунте 1929 года (и весьма симптоматичен испуг, читающийся в том месте рецензии А. Латыниной, где она вынуждена сверх-осторожно, скрепя сердце, признать наличие неточностей в книге её кумира, сакральном «Архипелаге»).

В главной сюжетной линии «Обители» – взаимоотношениях Артёма и Галины – как раз и впечатляет стремление героев вырваться за рамки жёстких, сковывающих ролей, предначертанных судьбой и историей. Это стремление – пусть и воплощающееся в предельно неуклюжей, корявой форме – ощущается как в самом факте связи между начальницей и заключённым, так и в авантюрной, рискованной, обречённой на поражение попытке побега. Сильной стороной «Обители» (относящейся, как мне кажется, к числу подспудных проявлений всё того же модернистского опыта) представляется и то, что подобная острая проблематика книги подаётся эффектно и в чисто драматургическом отношении. Такое ощущение (понимаю всю его субъективность), что в роман встроена некая система «кривых зеркал», причудливо отражающих сюжетный мотив побега. И болтовня Афанасьева в начале романа о желании «купить плеть» (обозначение побега на лагерном жаргоне), и страшный бунт, организованный Бурцевым, и молебен на Секирке (подобное коллективное «покаяние» – это ведь тоже попытка «побега» от греховной жизни в иную, якобы-праведную, ипостась), и побег Осипа Троянского воспринимаются подобием сознательных композиционных гримас, существенно углубляющих основную линию и содействующих убедительному раскрытию темы соотношения подлинной, искренней тяги к свободе (проявившейся, как бы то ни было, в истории Артёма и Галины) и её подмен. На тех страницах книги, где речь идёт о сходках группы Бурцева-Мезерницкого, об истерично-«антисоветских» тирадах Осипа Троянского (безответственно пожертвовавшего, в итоге, для достижения своей цели жизнями других, ни в чём не повинных лагерников), перед нами, по сути, предстают весьма показательные образцы того самого «тусовочного сознания», в неприятии которого мы с Вами, Захар, солидарны. Высокомерная кастово-диссидентская этика 70-х-80-х годов, этика современной либеральной среды – и то, и другое во многом сходно с такими явлениями жизни 20-х годов, продемонстрированными в «Обители». Особенно выпукло эти настроения проявляются в линии взаимоотношений Артёма с Василием Петровичем. Риторика Василия Петровича в некоторых случаях поразительно совпадает с приёмами современных тусовок, помогающими «отшивать» людей с независимой позицией, как чужеродный элемент, являющийся помехой для заданного идеологического формата. Чрезвычайно тронуло (и поразительно совпадает с моими настроениями!) Ваше высказывание из Послесловия о том, что Вы очень мало любите советскую власть, но, поскольку её особенно не любит тип людей, Вам отвратительный, это как-то с ней примиряет.

Кстати говоря, не могу согласиться с Юрием Володарским в том, что авантюрный сюжет «Обители», якобы, является способом уйти от отражения авторской идейной, мировоззренческой позиции. Мне кажется, что позиция Ваша – в книге в целом, а не только в приведенном выше высказывании – отражена вполне рельефно и убедительно.

И, напоследок, об ещё одном важном смысловом моменте. Какой бы дикий характер ни носила выходка Артёма на Секирке, когда он выдалбливает лик святого, в целом его отторжение от показного религиозного благочестия не вызывает у меня протеста. Более того, является для меня ещё одним аргументом против восприятия Артёма как ничтожества, приспособленца. Впечатляет тот факт, что Артём, испытывая определённую нежность к владычке Иоанну, поражаясь его стойкости, в итоге всё же говорит: «Я твоя неудача», отказывается брать Евангелие. Воспринимаю эти моменты книги как продолжение близкой мне мировоззренческой линии Шаламова, проявившейся в том же рассказе «Необращённый» и противоположной солженицынским настроениям. Сам я принципиально не принадлежу ни к каким конфессиям и полагаю этот момент делом сугубо личного выбора каждого отдельного человека. Мне кажется, что Бог, присутствующий в человеческой душе (как крестик внутри грудной клетки, приснившийся Артёму после отказа поддаваться назиданиям владычки Иоанна), важнее жёсткого следования тем или иным догмам и доктринам. Тем более неприемлема для меня экзальтация, исступление, вроде описанного Вами коллективного акта «покаяния», заканчивающегося… зверским избиением инакомыслящего – Артёма Горяинова. Какое же это христианство?! В этом месте романа, между прочим, весьма выразительно стреляет ружьё, подвешенное в самом начале книги, в Предисловии, когда Вы, вроде бы походя, говорите про эпоху «разоблачений и покаянного юродства». А ведь тогда, в период краха советской власти, на историческом макро-уровне сложилась ситуация, сходная с сюжетным микро-уровнем эпизода на Секирке: начиналось всё с призывов к покаянию, а закончилось… октябрём 93-го года.

Описание моих впечатлений от «Обители» получается пространным, но, когда речь идёт о книге такого уровня, невозможно отделаться краткими, формальными комплиментами…

Сердечно,

Ефим Гофман