№19 (60), 10.08.2007

Культурный слой

«На Второй мировой поэзии…»

Первое имя — Саша Башлачёв

В Центральной библиотеке Приокского района Нижнего Новгорода прошла первая, пилотная встреча цикла встреч-вечеров для молодежи под общим названием «На Второй мировой поэзии». Эти встречи посвящены отечественной рок-поэзии. Люди-легенды 80-х годов и их сегодняшние слушатели, почитатели и продолжатели — голоса этих встреч. На этих камерных встречах-диспутах прозвучат слова и песни, — разные, в том числе сегодняшних, совсем молодых авторов. Первая встреча была посвящена человеку, чьи строки стали названием этого цикла. Молодое поколение своим творчеством представил Андрей Февральских. Следу ющая встреча состоится в сентябре.

Скоро двадцать лет как не стало Саши Башлачева. Ему было 27, и он ушел сам. Для многих, знавших его, это было страшной неожиданностью и загадкой. Зачем? Сколько изумленных вопросов…

«Я с детских лет не умею стоять в строю», — говорил он.

«Практически здоров. Отвык и пить и есть — Спасибо, Башлачев. Палата № 6». Эта автохарактеристика и автобиография настолько же хороша, как шутка, насколько и серьезна. Но среди его немногочисленных лирических самоопределений есть формулировка, достойная отдельного разговора.

«На Второй мировой поэзии призван годным и рядовым». Осенью, поздней осенью 1987-го проходил Первый горьковский рок-фестиваль. Артём Троицкий, увидевший и услышавший меня на сцене с «Ирониксом», — мрачную, измотанную ночными репетициями, но жестко и четко говорящую со сцены под электронные барабаны, удивился: «Ты слушаешь американский рэп?» «Нет. Я слушаю Башлачёва.». Это имя оказалось «кодовым» — с Артёмом мы проговорили долго, взахлёб — в основном, именно о Башлачеве… А зимой, уже в Москве, я познакомилась с ним самим.

Он пришел в квартиру на Ленинском проспекте, где я остановилась тогда, и даже хозяев не было еще дома. Пришел без гитары, потому что уже не пел и не хотел петь. В валенках, с морозным румянцем — совсем ребенок, вроде бы только что игравший в снежки. Маленький, невысокого роста… У него была очень обманчивая внешность. Часто он выглядел моложе своего возраста. А на самом деле он был много, много старше. Внутренне. Есть фотография, на которой это видно. Мне подарила её Сашина мама, потом, летом 88-го, в Череповце.

Сразу поразили глаза — сильный, очень сильный свет и очень большое напряжение во взгляде. Мы сели на пол в полупустой комнате, обмениваясь незначащими репликами, — собственно что? — я просто хотела рассказать ему свою историю, рассказать о том, что со мной случилось… Мне часто казалось в этот год, что только он может меня понять… Я рассказывала, — медленно, трудно, — он слушал, — в комнате быстро темнело — ранние зимние сумерки заливали пустые комнаты. Почти пустые, деталь: на стене висела гитара. Очень хорошая гитара. Хозяином квартиры был мастер, профи. А профиль профи — изготовление музыкальных инструментов…

Через… я даже не знаю, сколько прошло времени с начала нашего разговора, Саша поднялся, снял гитару. «Я все-таки спою… для тебя…»

…Почему-то я даже не сомневалась, что он споет мне. Его мучил вопрос: зачем? Зачем петь, говорить, если люди не понимают, не слышат — слов, истин, корней… Моя история была живым ответом на вопрос, который давно мучил его. Кому это нужно… Он знал, конечно, что очень нужно, — для времени, для пространства, чувствовал.

Его чувство слова, способность мыслить корнесловием поражали меня и в то же время были глубоко понятны. Мы встретились тогда в первый, но не в последний раз, и нашим общением потом была скорость улыбки, близкая к скорости света, в ответ на произнесенное слово или на короткий, почти незаметный вопрос, — проверка на глубину погружения в корень.

Саша Башлачев был для меня воплощением гениальности, пленённым и заколдованным духом русской просодии. Ни одна песня не отражала его полностью, ни одна не была его «визитной карточкой». Ни одна. Причем, я отчетливо видела невероятный путь, пройденный им за три года — от первых до последних песен: это не путь даже, это вертикальный взлет, который не предвещал ничего, кроме того, что и случилось.

Его знали веселым, озорным, беспечным и бесшабашным. Любил развлечения, игры, на все неожиданное, неизвестное смотрел восторженными глазами, все время ожидая чего-то. «Здоровски!» — говорил он.

Но те, кто знал его ближе, не раз видели в тех же лучащихся глазах страшное, невыносимое напряжение.

Он не вписывался ни в какое общество, хотя многие «держали его за своего» и знакомых, друзей-приятелей было у него очень много. Многих вводили в заблуждение лукавая улыбка, сияющие глаза и детские вопросы. Его лики и личины — на выбор — чаще оказывались ближе и понятнее окружающим, чем то, что так отчаянно и страшно открывалось, так рвалось наружу в его песнях… «Да наши песни — нам ли выбирать? Сбылось насквозь».

«Пока пою, пока дышу,
любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу
три звонких колокольца»

«Рокер» с колокольчиками… отрок в кепочке, Лель-беспризорник, бродяга эпохи… Какой эпохи?..

«Сколько лет лошади
не кованы, ни одно колесо
не мазано. Плетки нет.
Седла разворованы. И давно все узлы развязаны…
Век жуем — матюги
с молитвами. Век живем — хоть шары нам выколи.
Спим да пьем. Сутками
и литрами. Не поем.
Петь уже отвыкли…
…Что ж теперь ходим вкруг да около. На своем поле,
как подпольщики?
Если нам не отлили колокол, значит, здесь время
колокольчиков…
Загремим, засвистим,
защелкаем! Проберет
до костей, до кончиков.
Эй, братва! Чуете печенками грозный смех русских
колокольчиков?..»

Он писал баллады и плачи, песни-стоны и песни-утешения. С мучительными свидетельствами «нашей редкой силы сердечной да дури нашей злой, заповедной». От стона: «Да неужели не умеем мы по-доброму?» — до великой веры в бессмертное зерно добра. Производил впечатление человека, которому самое большое знание и понимание дано изначально, с рождения, и дальнейшее образование не играло особой роли в его жизни. То, что он умел, что нес в себе, — образованием не дается.

«Нить, как волос.
Жить, как колос.
Размолотит колос в дух и прах
Один цепной удар.
Да я всё знаю. Дай мне голос! —
И я любой удар приму, как твой великий дар.
Тот, кто рубит сам дорогу,
Не кузнец, не плотник ты,
Да все одно — поэт.
Тот, кто любит — да не к сроку.
Тот, кто исповедует, да сам того не ведает»

У него были так называемые «смешные» песни, — он сам их так называл. Хотя прекрасно понимал, что песни эти… не то, чтобы не смешны… Нет, часто слушатели веселились от души… Но эти песни не имеют ничего общего с обычным песенным юмором, юмором эстрады. Да и с юмором его друзей-рокеров, обозначаемым словом «стеб», — общего мало.

Любой его песенный сюжет, любая баллада — это психологическая драма, песенная драматургия: «Грибоедовский вальс», «Ванюша», «Егоркина былина», «Песня о Родине»… Он многим казался — и был — веселым, радостным. Естественным. Как яблоко. И все же:

«Без трех минут —
бал восковых фигур.
Без четверти — смерть.
С семи драных шкур —
шерсти клок.
Как хочется жить…
Не меньше, чем спеть.
Свяжи мою нить в узелок…
Холодный апрель.
Горячие сны.
И вирусы новых нот в крови.
И каждая цель ближайшей войны смеется и ждет любви…»

Осознание трагедии и единственной силы, которая вечно противостоит ей, — в балладе «Вечный пост».

«…Пусть возьмет на зуб,
да не в квас, а в кровь.
Коротки причастия на Руси.
Не суди ты нас! На Руси любовь
Испокон сродни всякой ереси.
Испокон сродни черной ереси…
…Но серпы в ребре
да серебро в ведре
Я узрел, не зря.
Я — боль яблока…
Кто бы нас не пас Худом ли, Добром, Вечный пост,
умойся в моей любви!
Небо с общину.
Все небо с общину.
Мы празднуем первый Гром!»

«По Руси, по матушке — Вечный пост…». Лирика «Вечного поста» — а так называется весь последний песенный альбом Саши Башлачева — изумительна по своему языку.

«…И дар русской речи сберечь!» — эти горячие слова одной из самых горячих, мучительных и светлых его песен заключали в себе смысл его жизни.

Он попытался расколдовать русский фольклор. Разбудить его, как спящую красавицу. Заставить новыми гранями сверкнуть и засиять потускневшие от времени и неупотребления драгоценные слова и смыслы.

Блестящий ум не может понять и вынести одного — невостребованности. Но душа всегда находит выход.

«…Не верьте концу,
но не ждите иного расклада.
А что там было в пути?
Метры, рубли…
Неважно, когда семь кругов беспокойного лада
Позволят идти, наконец,
не касаясь земли…»

Семь кругов Лада… Снова бесконечное «эль» — Любовь — заслоняет пропасть, подхватывает, успевает «облечь в облака…» И снова звучит голос:

«Ну, ну… не плачь, не жалей.
Кого нам жалеть?
Ведь ты, как и я, сирота.
Ну, что ты? Смелей!
Нам нужно лететь!
А ну, от винта!
Все, все — от винта!..»

Его было слушать нелегко. Начинало болеть сердце. «Такое ощущение, что ты стоишь, на тебя электричка едет, а уходить не хочется», — сказал однажды человек, впервые услышавший его песни.

Его нелегко было слушать. А ему невозможно смириться со страшной «Мельницей» нашей общей судьбы. С тем, что «музыкант — по-прежнему слеп, а снайпер все также глух».

С горьким сознанием того, что «я никогда не смогу найти все то, что, наверное, можно легко украсть».

Чудовищная действительность, в которой он жил, судьба Ванюши и душа Егорки, «понапрасну вся прокопченная, нараспашку вся заключенная», беспощадная «Мельница» и общая Великая печь — все это вызывало боль — до крика, а порой до немоты.

Все яснее проступали трагические законы бытия. Из их глубин вырастали грандиозные тени-призраки: Часовой всех времен и Абсолютный Вахтер. Но они не могли объяснить тайну любви и боли. Горячий штык, приподнимающий веки, — лишь еще одна возможность прозреть. Страшно? «Страшно… А ты гляди смелей, гляди да веселей… Все будет хорошо…»

И вот однажды боль теряет собственный смысл. Все это было нужно для того, чтобы «выстоять и стоять с любовью на равных, И дар русской речи сберечь…»

И голос, который рвался раньше в безмерном напряжении, в ощущении пределов и несвободы вдруг начинает звучать спокойно, так спокойно…

«Я знаю, зачем иду по земле.
Мне будет легко улетать»

Освобождение приходит в слове и в любви, в той минуте-вечности, когда «губы огнем лижет магия языка…»

…Сейчас есть книги, пластинки, диски. Есть множество людей, которые любят, слышат. Понимают. Изучают. И еще больше — тех, которые никогда не слышали, и, может быть, не услышат. Если не сказать, не напомнить, не дать прочитать и послушать. Для них я повторяю все эти строки — как тогда, в восьмидесятых. Снова и снова.

Марина Кулакова