08-09-29

Культурный слой

Был или не был — вот в чем вопрос

Рецензия на книгу Дмитрия Быкова «Был ли Горький?»

На одном из монгольских монастырей посетителям показывают самую, пожалуй, необычную мумию в мире. Служитель, выполняющий одновременно роль экскурсовода, обязательно расскажет вам историю ее появления на свет. Заключается она в том, что настоятель, живший несколько столетий назад, почувствовал скорое приближение смерти и решил встретить ее в состоянии медитации, облегчающей наступление просветления. Приняв позу лотоса, подвижник прекратил принимать пищу, погрузился в себя и разорвал контакты с внешним миром. Он был еще жив, когда монахи стали покрывать его тонкими слоями лака, которые спустя некоторое время превратились в прочную оболочку, предохранявшую тело от распада и тления.

То же самое, по сути дела, произошло и с Максимом Горьким, запрятанным сначала в «кокон» официальной биографии, расхожих цитат и хрестоматийного глянца, а затем — для большей надежности — в груду перестроечных мифов и разоблачений. Очередную попытку вскрыть этот двойной саркофаг предпринял Дмитрий Быков, чей биографический очерк о «буревестнике революции» провозгласил своей целью «вернуть широкому читателю большого и сложного писателя».

При этом в роли древнеегипетской «Книги мертвых», обеспечивающей воскрешение усопшего, выступила сама совокупность горьковских произведений, внимательно прочитанных и проанализированных Быковым. Ее магический эффект усилился также тем, что результаты проведенных изысканий автор изложил по-настоящему живым языком, бывшим под негласным запретом в традиционном горьковедении (оно всегда предпочитало «бубнить» на псевдомарксистском жаргоне, уныло склоняющем такие выхолощенные термины, как «отразил», «воплотил», «предвосхитил», «воспел», «показал» и далее по списку).

Следует, однако, признать, что все усилия Быкова вернуть Горького «широкому читателю» заранее обречены на провал. И объясняется это не какими-то изъянами предпринятого Быковым исследования, а жесткой дифференциацией среди потребителей книжного рынка. Ведь вряд ли нужно доказывать, что чем писатель талантливее, тем меньше он ценится у так называемого «широкого читателя». Коллективный монстр, которого принято обозначать подобным образом, бежит от качественной литературы, как черт от ладана. Если «узкий» читатель, например, вполне способен купить сборник стихотворений Тимура Кибирова, то «широкий» — только те «лоточные» издания, которые перечислены в кибировском же послании Игорю Померанцеву; «узкий» читатель будет не прочь перелистать Соловьева и Ключевского, но «широкий» гарантированно предпочтет либо «Детей Перуна в тени ацтекских пирамид», либо «Древних русичей на вершине Шамбалы»; «узкий» станет сличать «Властелина колец» с «Беовульфом» или «Старшей Эддой», «широкий» — наслаждаться эпопеей Марии Семеновой «Гнидодав» и т.п.

Не секрет, что все без исключения классики, проклятые и убитые школьным преподаванием литературы, нуждаются в «возвращении» не меньше, чем Горький. Но было бы наивно полагать, что такая задача по плечу хоть кому-то из ныне здравствующих писателей, пусть даже и самому одаренному. Почему? Потому что «широкий читатель» формируется не под воздействием книжной «массы», находящейся в торговом обороте, а той социальной матрицей, которая штампует послушно голосующих клонов.

Предположим, кто-то решит «вернуть» народу Пушкина, изрядно утомленного быть нашим «всем». Справится ли он с поставленной задачей, если закажет Дмитрию Быкову изящный и умный биографический очерк об авторе «Евгения Онегина»? Конечно, нет, потому что «широкий читатель» стремится к вещам принципиально иным. «Пушкиниана», о которой он втайне мечтает, состоит из творений Бориса Моисеева («Пушкин и Дельвиг: сильнее дружбы, больше, чем любовь»), Анфисы Чеховой («Пушкин и Керн: откровенная история чудных мгновений»), Геннадия Малахова и Елены Прокловой («Без инфаркта и геморроя: целебное слово Пушкина»), Анастасии Заворотнюк («Моя прекрасная няня…»: кто обучал поэта «науке страсти нежной»?») и других культовых фигур благословенной современности. Пределом желаний для него будет кинороман Тимура Бекмамбетова «Эротические войны Пушкина. Эпизод третий: месть бледных трепонем».

Поэтому и книга Быкова о Горьком обязательно пройдет мимо «широкого читателя». Напрасно автор надеется, что угодит всем сразу: и тем, «кому скучно читать Горького», и тем, «кто его любит и кто ненавидит», и уж тем более тем, «кто вообще не знает, был ли Горький» на самом деле. Хочется ему этого или нет, но реальных адресатов будет только два: ревностные поклонники «ЖД», «Эвакуатора» и «Орфографии», с одной стороны, и ценители творчества Горького — с другой. А так как отношения между этими двумя лагерями смело можно считать антагонистическими, то надежды на вспышку обоюдного интереса придется безжалостно похоронить.

Правда, между самим Быковым и героем его биографического исследования, несомненно, существует определенное родство. Так, Быков пишет, что Горький был писателем, «чей журналистский талант не уступал литературному». Характеристика эта не только совершенно справедлива, но и вполне применима к тому, кто ее высказал (достаточно сравнить, например, «Хроники текущей войны» с «ЖД», чтобы увидеть, как мастерски зафиксированный жизненный материал перерабатывается в увлекательный художественный сюжет). Вместе с тем Быков, безусловно, страдает недостатком, в котором склонен упрекать Горького, — неумением убедительно заканчивать большие вещи. Обвинения в искусственности, которые он предъявляет к финалу «Жизни Клима Самгина», будут столь же уместны и при тщательном разборе «ЖД», и при объективном анализе «Списанных». Больше того, если концовка четырехтомной горьковской эпопеи действительно вызывает ощущение некоторой фальши, то «финишные прямые» быковских романов порождают стойкое чувство тягостного недоумения. А это уже, бесспорно, куда больший грех.

Все усилия Быкова вернуть Горького «широкому читателю» заранее обречены на провал

Он, впрочем, полностью отсутствует в рецензируемой книге, практически безупречно сработанной от начала до конца. В каком-то смысле ее можно уподобить машине, чья рессорная система настолько совершенна, что позволяет пересечь перепаханное поле горьковской биографии почти без толчков. Случаи, когда они все же становятся ощутимы, довольно немногочисленны и легко поддаются учету.

Комичной, например, выглядит попытка стилистического анализа знаменитой «Песни о буревестнике». Задавшись благородной целью оправдать перед скептическим читателем это распавшееся на цитаты стихотворение, Быков, к сожалению, не нашел ничего лучшего, как бессознательно имитировать речь незамужней учительницы, экзальтированно пересказывающей своим ученикам плохо «переваренного» Лотмана (и это при его-то нелюбви к тартускому структурализму!). По мнению Быкова, главное в поэтическом манифесте первой русской революции – «верно найденный ритм, четырехстопный хорей, идеально выражающий страшное напряжение в воздухе, предгрозовое, жадное ожидание». С таким утверждением трудно согласиться, как минимум, по двум причинам. Во-первых, четырехстопный хорей — это вовсе не ритм, а размер (метр). Во-вторых, совершенно непонятно, почему именно он «идеально» подходит для передачи царящего в воздухе напряжения: другие размеры справились бы с этой задачей отнюдь не хуже. Чем, например, четырехстопный ямб «Июльской грозы» Пастернака («Так приближается удар…»), воссоздающий аналогичное состояние природы, уступает размеру, использованному Горьким? Если быть до конца точным, «прав» на то, чтобы воплощать в стихотворном тексте семантику напряженного ожидания, у четырехстопного хорея даже меньше, чем у любого другого размера. Ведь его явственно ощутимая фольклорная окраска традиционно воспринималась многими поэтами как препятствие на пути к серьезному содержанию. Известно, например, что Брюсов называл четырехстопный хорей «плясовыми куплетами», абсолютно непригодными для чего-то трагического или возвышенного.

С точки зрения Быкова, удивительно «хороша и цветовая гамма «Песни» — черная, белая, синяя». Но пусть он попробует объяснить ее превосходство над сочетанием, предположим, желтого, зеленого и красного. В чем оно, интересно, будет заключаться? Кроме того, в горьковском стихотворении эпитет «белый» не используется ни разу. Правда, в нем дважды фигурирует прилагательное «седой», но выступает оно в значении «белесый», «тускло-серый». Мы уже не говорим о том, что Быков умудрился потерять эпитет «изумрудный», наличие которого существенно расширяет цветовую палитру «Песни о буревестнике».

Иногда «машина» быковской книги разгоняется до такой степени, что возникает своеобразный эффект Доплера, кардинально меняющий смысл произнесенных автором фраз. В частности, главного героя пьесы Горького «Сомов и другие» Быков относит к тем персонажам ницшеанского типа, которые «на каждом шагу самоутверждаются, полагая всех прочих мыслящим тростником». При этом он странным образом забывает, что выражение «мыслящий тростник», восходящее к Паскалю, не имеет никакого принижающего оттенка («Человек не что иное, как тростник, очень слабый по природе, но этот тростник мыслит…»). Вот если бы французский философ и математик противопоставлял чахлому «мыслящему тростнику» каких-нибудь могучих «мыслящих дубов», то тогда быковская характеристика Сомова была бы вполне корректной.

Разумеется, все эти мелкие детали не отменяют того факта, что книга Быкова о Горьком получилась очень и очень удачной. Будем поэтому надеяться, что по количеству написанных биографий Быков когда-нибудь превзойдет главного «рекордсмена» в этой области — Алексея Варламова.

Алексей Коровашко