10-06-07

Культурный слой

Нас бросили на полпути

Москвичи «щадят» провинциальную публику

 

Новый спектакль Акаде­ми­ческого театра драмы «Доходное место» как в увеличительном стекле, демонстрирует типичные для нашего города общетеатральные проблемы и проблемы заканчивающегося сезона.

Об актуальности пьесы Островского говорить не будем, и так понятно: слова про коррупцию — самые часто произносимые в России, и выбор театра, решившего поставить «Доходное место», объясним. Достойно восхищения и то, что руководство театра драмы не разменивает тему на современные «стрелялки»-однодневки, а ставит классику…

Но мне в этом спектакле видятся не до конца реализованные возможности именно в части изобразительных средств, образного строя. То есть того, без чего, собственно, спектакля не бывает. Но по большому счету мы видим… как бы прообраз спектакля.

Заявка

«Доходное место» распадается на две неравные части — тяготеющий к гротеску, насыщенный музыкально и пластически пролог в канцелярии и все остальное. Во «все остальное» из первой части время от времени просачиваются персонажи и мизансцены, свидетельствующие о том, что режиссер Григорий Лифанов не только владеет профессией, но и мыслит живыми образами и умеет их извлечь из-под написанных слов. Перед зрителями предстает намеренно шаржированная канцелярия Вышневского: столы, за которыми, согнувшись в три погибели, сидят сплюснутые, почти плоские люди с незапоминающимися лицами и чуть не высунутыми от усердия языками. Полуметровые перья скрипят, стук костяшек счетов и шорох бумаг оглушителен. Бумажки от стола к столу порхают, круглая печать исправно работает, падая куда нужно. Печать висит на шнурке на шее румяного старичка-чиновника (Александр Мюрисеп). Старичок, эта большая механическая игрушка, сидит на высоком пандусе-дверном проеме и, весело болтая ножками, плюхает печать на подносимые бумажки. Длиннющие фалды чиновничьих мундиров метут пол, парадоксально напоминая… крылья. Цель «полетов» здесь, материализуясь, витает под самым потолком в виде всевозможных раззолоченных стульев: метафора доходного места простая, но точная. Чиновники бегают, лестницы скрипят. Машина хорошо отлажена, ритм сохраняется. Деловой шум даже превращается в вальсок — всем здесь комфортно, хорошо, все при деле.

Эта пластическая увертюра настолько выразительна, что вызывает не то что «осторожный оптимизм», а почти восторг: режиссер одним росчерком создает великолепный собирательный образ всех канцелярий на свете! А уж когда от общей серо-зеленой массы отпочковывается Белогубов (Юрий Котов), одновременно надутый и подобострастный, опять же сплюснутый, без шеи, но с намечающимся животиком, и начинает буквально стелиться возле каждой разговаривающей группы, подслушивая, примечая, собирая не только упавшие бумаги, но и нужную информацию. Кажется, всё: Островский нашел достойного и современного режиссера-интерпретатора — будет что смотреть, будет о чем думать.

Упущенные возможности

Заявка так и осталась заявкой. Показав на минуту зрителю неувядаемую гротесковую вселенную отечественного чиновничества, режиссер, будто спохватившись, спешно возвращает нас в мир «реалистического» Островского: нормальные чувства и мотивации, бытовые разговоры, интонации, обстановка. То, что принято называть психологическим театром. За что не упрекнут, что не потребует интеллектуального напряжения и расшифровки.

Все так проницательно увиденное и обнаженное автором спектакля в прологе дальше — провисает. Регулярное появление в «реалистическом» мире Жадова, Кукушкиной и ее дочек карикатурных, почти инфернальных фигур Юсова и Белогубова могло бы стать художественным приемом. Эти персонажи как бы просачиваются из искривленных зеркал платяного шкафа — недаром выпукло-вогнутые зеркала поставлены так, что показывают зрителю то распухающую, загребущую лапу Юсова, флиртующего с Кукушкиной, то какого-то червеобразного Белогубова. Жадова играют по очереди два очень разных актера. Мне пока удалось увидеть только Евгения Зерина. Но, думается, ни утонченная бледность Артема Прохорова, ни здоровая жизнерадостность Евгения Зерина не могут объяснить, почему противостояние молодого и честного человека и современного ему окружения не перерастает в спектакле Театра драмы собственно в драму.

Герой-ребёнок

Главный герой Островского в исполнении Евгения Зерина меньше всего напоминает неврастеника-обличителя пороков современного ему общества, это так. Ему и дела-то нет до этого общества. Румяный сибарит, не привыкший долго и вдумчиво работать, только на словах противостоит этой мышиной компании, шуршащей бумагами. На самом деле, прекрасно вписывается в декорацию, правда, своеобразно: может развалиться в святая святых канцелярии — прямо на столе, заваленном бумагами, и чувствовать себя комфортно при этом. Найденный было рисунок роли точно характеризует мироощущение этого героя — отнюдь не геройское, скорее безнаказанно-легкомысленное: за спиной-то всемогущий и богатый дядя! И когда он говорит: «Какой я человек! Я ребенок, я об жизни не имею никакого понятия», ему веришь безоговорочно. Беда в том, что герой, который, по идее, должен претерпеть духовную трансформацию, не меняется. Очень скоро становится ­очевидным: молодой актер предоставлен самому себе. Он честно пытается оставаться живым и непосредственным при произнесении текста, но этого уже оказывается мало.

Собственно, никакого противостояния Жадова и «канцелярского общества» зритель не наблюдает: как не замечал розовощекий Василий Николаич карикатурности этого общества, так и не замечает. Ничто его в этих человеческих обсевках не возмущает, не коробит, никакой особой душевной боли от соприкосновения с ними он не испытывает. Зловещей радиации, исходящей от Юсова с Белогубовым и Кукушкиной-старшей, не улавливает. До поры-до времени это объяснимо: он рожден и воспитан в этом самом мире и не так уж зорок от природы. Во всяком случае, в интерпретации режиссера Лифанова. Поэтому так легкомысленно, вполуха слушает, что говорят Мыкин, Юсов, Белогубов, Полинька, уже тронутая тлетворными бациллами белогубовского дома. Но если нет драматизма и нет противостояния, то ради чего все вообще затеяно?

Кстати, жадовское легкомыслие тоже могло бы стать завязкой грядущей драмы. У Островского есть эпизод, крайне важный для развития характера Жадова: не слишком проницательного героя должна была изменить встреча в трактире со случайным «наставником», Досужевым. Но и тут упущенные возможности. Главная тема не «осталась на обочине» — она попросту уплыла к другому актеру. Аплодисменты и симпатии зритель (и справедливо!) отдает Николаю Шубякову, блеснувшему в эпизодической роли. Досужев — крохотный эпизод, крохотная роль. Но молодой актер сумел передать и едкий цинизм, и безнадежную боль от собственной приспособляемости. Мгновение на сцене, но мы почувствовали скрытую силу этого характера и «прочитали» историю тогдашнего «поколения дворников и сторожей».

Но у режиссера — короткое дыхание: микроспектакль в большом спектакле выстроен и сыгран, тема «закрыта». Там же, где нужно продолжение и развитие, энергия, увы, иссякла — режиссер оставляет исполнителя главной роли без поддержки. Даже в мировоззренческом поединке с Кукушкиной он не дает ему как следует проявиться. Жадов может, на усмотрение постановщика, рвать и метать, может быть бесконечно усталым от вечных сражений с «системой». Может быть аналитиком-наблюдателем этой жизни. Ни один из этих вариантов и никакой другой внятный вариант не реализуются в спектакле. Наш герой по-прежнему безмятежен и инфантилен. Правда, и коварный драматург решительно не хочет помогать театру. Более того, в финале у Островского Жадов впадает в риторику. Но театр XXI века риторики не терпит: он уже освоил приемы, которые позволяют активным элементом театрального действия сделать культурный и исторический под-текст, ассоциативные связи, отношения контрапункта. А режиссер уже устал и, не долго думая, выбирает то, что лежит (или лежало век) на поверхности: пусть-ка молодой обличитель вскарабкается, как на кафедру, на тот самый пресловутый пандус, где еще недавно царил старик Юсов, да и произнесет зажигательную предвыборную речугу! И опять: вроде что-то мелькает время от времени, но не понять — то ли смеется режиссер над словами, потерявшими смысл и отдающими сегодня пустозвонством, то ли на что-то намекает. Если эта карикатурная «кафедра» — намек на поколение, проболтавшее свою жизнь, то краски должны быть острее, жесты — характернее: возможно, Жадов такая же карикатура, как и его коллеги-чиновники из дядюшкиной канцелярии!

Многоуважаемый стул

Эти вожделенные и соблазнительные стулья, парящие под небосводом дядюшкиного дома, так и не «выстрелят». Хотя один из них явно достался Белогубову — не зря он все время стелился по полу да прилаживал оторванную балясинку на лестнице: талантлив, старателен, прочен — основа всей госмашины. Из-под Жадова мелкие соперники стул разочек выбьют. Но многозначительная эта сцена не станет рефреном и вскоре забудется. И тут, д умаю, дело не в том, что режиссер «не может». Может, наверное. Но не верит. Нам с вами.

Здесь возникает проблема, с которой сегодняшний театр в провинции сталкивается постоянно: режиссерская непоследовательность и нерешительность. Даже Семен Эммануилович Лерман, тщательно выбиравший всегда жанр спектакля и штудировавший все, что относится к выбранному жанру, признавался, что зачастую не решался идти до конца — из опасения, что публика не поймет. Москвичи, видевшие «Губы Мика Джаггера» в «Комедiи», недоумевали: Елена Невежина в столице совсем другая — более острая, менее приглаженная. Получается, столичные режиссеры, соглашаясь на постановку даже в 400 километрах от Садового кольца, заранее предполагают в зрителях некую интеллектуальную и эстетическую ущербность? Посмотришь в интернете справочку и узнаешь, что актерско-режиссерский опыт Григория Лифанова включает в себя Шницлера, Стоппарда, Мольера и мистического Достоевского («Бобок», номинация на «Золотую маску-2008»), а учитель его — Марк Захаров. Но не текст же Достоевского на «Маску» номинировался? Значит, есть и внятный театральный язык, и смелость решений? Есть — для «белых». Внятность и последовательность воплощения театральной художественной формы предполагает определенную «сложность». Противоречие между замыслом и кассой приглашенный режиссер с легкостью решает в пользу кассы: нас «щадят», не хотят грузить — чтобы мы ходили в театр.

Возможно, мы дали для этого повод.

Елена Чернова