№5 (1708), 24.01.2011

Культурный слой

Хронопы в городе N

Эссе-рецензия Марины Кулаковой

Вадим Демидов в Подольске, 1987 год

Первый горьковский рок-фестиваль, акустика, 1986 год

Первый горьковский рок-фестиваль, 1986 год. Приз за самую спорную программу

Рок-фестиваль, Подольск, 1987 год

Город Горький образца 85—86 года… Из магнитофонов безмятежно распевает про восьмиклассницу Цой. «Рок-н-ролл мертв, а я еще нет…» — поет Гребенщиков и добивается двойного эффекта: протеста против «мертв» и сопричастности к тому, что жив. Рок-фестиваль! Свой рок-фестиваль… Несколькими организациями, в том числе Музыкальным молодёжным клубом (ММК) и молодежной газетой «Ленинская смена», инициирован в Горьком первый рок-фестиваль.

У моей группы не было ещё названия, — надо было назваться как-то. «Назови как хочешь, — сказал “Зина”, Володя Зиновьев, наш клавишник и музыкальный гуру, — ты же специалист по словам. Мы — по музыке». Я назвала: «Ироникс». Ирония и железо. Мы репетировали сразу несколько вещей на мои тексты, в том числе и большую десятиминутную композицию, — музыканты наши были молодыми профессионалами, в отличие от большинства «самопальных» участников процесса. И тут-то неожиданно начались творческие разногласия и споры. Да такие, что искры в разные стороны! Я отстаивала своё видение, слышание — идущее от текста, от контекста. От времени, от сегодняшнего дня.

Музыканты были музыкантами до мозга костей. И плевать они хотели на отечественный рок с его лидерами, не умеющими играть и петь. Во всяком случае, играть и петь чисто. У нас было разное понимание фальши. Все они, с разными нюансами, например, снисходительно посмеивались над Гребенщиковым, который «в ноты не попадает». И «гонит пургу», которая к музыке никакого отношения не имеет. Так им слышалось. Мне слышалось иначе. «Я возьму своё там, где я увижу своё…». Это значит — возьму так мало… Это значит — именно своё. Можно быть «сторонником гуманных идей» и «не знать, что в мире так много ужасно одетых людей». Можно умереть тромбоном, роялем, барабаном в борьбе за собственный изгиб спины, так и не узнав, что мир многомерен и многогранен, и познав только вражду и самоуспокоенность.

А можно раздеть мир до любви, нежно снимая с него слова, во всяком случае можно попытаться так сделать, не преувеличивая своих возможностей и честно в этом сознаваясь: «Я ушёл от закона, но так и не дошел до любви…». Гребенщиков казался мне очень интересным, потому что он был честным.

В городе Горьком образца 85—86 годов много было чего интересного. Того, что носило неповторимые и великолепные, свободные — вопреки всему — черты. Только один маленький пример: «Триклиний» и его гости, прекрасные музыканты и поэты. «Триклиний» был недемократичным клубом: круг посвященных и приглашенных был отчетливо ограничен личным благоволением основателей: Чурдалева, Коникова и Баутина. Личное знакомство обеспечивалось определенным творческим и/или интеллектуальным статусом. Что забавно: в «Триклинии», еще до знаменитого «Указа», был введен «сухой закон». «Триумвират» почувствовал необходимость в ограничениях. Пили чай. Заваривали его в большом чайнике и разливали в пиалы. Главный основатель тяготел к стилистике римской империи периода упадка.

Вокруг и была, собственно говоря, империя периода упадка. На излете была целая эпоха, умирали иллюзии. Точнее, они сменялись другими. «Небо становится ближе»: витал в воздухе сладковатый голос Гребенщикова. И как положено, под вздохами чего-то большого, но неуклонно падающего, уже даже рухнувшего, но гигантского, и потому медленно оседающего, царило скрытое, не вполне явное ещё, оживление. Неукротимое природное возрождение. Параллельно к рок-фестивалю готовилось много людей. Некоторых знали мои музыканты, некоторых знала я сама. Эти круги не пересекались.

Я знала, например, «Хронопов». И песенка «Я на стуле сижу у окна, всё смотрю, не идет ли кто, не несёт ли он мне воды в потайном кармане пальто» была почему-то близка мне, и «Холден Колфилд», неожиданно переместившийся в их песнях куда-то рядом, был близок, и утверждение «Сержант Пеппер, живы твои сыновья!»… Все их нехитрые коды были мне понятны. Они, участники группы с «книжным» именем, читали Сэлинджера, Гессе, Кортасара и китайских поэтов. «Спи, хроноп» — очень трогательная была у них песня, мне нравилась, и я написала тогда текст-ответ, который, впрочем, стремительно и независимо от меня раскрылся в пространство нашего города, реальное, неигровое:

 

Здесь много храмов, но каждый пуст.

Здесь много кранов, но каждый — стоп.

Здесь странен аккорд из шести чувств.

Не спи, Хроноп.

 

Музыканты «Ироникса» могли брать любые аккорды, но «из шести чувств» был для них невозможен. А вот «Хронопы»… мне было понятно, что они пробуют взять именно такой аккорд, запредельный, нежный. И понятно было, что не получается, — не хватает сыгранности. Да и просто умения играть. И все же стремление именно к иррациональному аккорду слышалось, и я откликалась.

И они слышали меня, и откликались. Иногда неожиданно и очень красиво. На рок-фестивале, когда они выступали, поддерживаемые многочисленными уже тогда фанатами, Вадим Демидов в какой-то момент развернулся спиной к залу, и все увидели на спине его куртки: «Больше всех заплатит Небо».

Это была моя строчка. «…И будут деньги, и вино. Не торопись, ведь все равно, все равно нам больше всех заплатит Небо…».

Было время, я тоже писала песни на пяти аккордах, и некоторые из них живут и по сей день, превратившись практически в фольклор, например, узольский гимн собаководов. Но тогда, в середине восьмидесятых, я совсем оставила гитару, наслушавшись высокомерных музыкантов. А «Хронопы» просто учились, просто продолжали играть, не разделяя музыку и слова.

Немного забегая вперёд: вскоре Вадим Демидов, войдя во вкус, втянувшись в написание слов, уйдет в газетную журналистику, в «АиФ», ну, в смысле зарабатывания на жизнь. И однажды придет ко мне, чтобы сделать интервью. «Пожелтевшие» газеты затребуют личную жизнь персонажей, не стесняясь заказывать «клубнику» открытым текстом и провоцировать на неё. Вадик, повинуясь веяниям времени, придумал вопрос, ­который ­предполагал, видимо, мой развернутый комментарий с лирическими отступлениями. Он спросил: «Марина, по-твоему, язык — это эротично?..» «Да, — серьёзно ответила я. — Язык — это эротично». И молча воззрилась на него в ожидании следующего вопроса. Предыдущий вопрос был исчерпан. Мы хорошо поговорили, на самом деле. Разве нет? Люди, которые хорошо слышат и относятся к слову серьёзно, гораздо больше не говорят, чем говорят.

В середине восьмидесятых «Хронопы» были интересны: они читали и слушали, и свои интересы декларировали в песнях и самоназвании. Они действительно были группой, коллективом, почти семьёй, ибо смотрели не только друг на друга, но и в одну сторону: на запад. За пределы города и страны. Но в этом они были совсем не оригинальны.

Прошло двадцать пять лет. Немало. И очень непростых лет. Вадим написал книгу.

Повествование «Сержант Пеппер, живы твои сыновья!» — о хронопах в Городе N — к реальности никакого отношения не имеет. Хотя в самом начале указано, вроде бы, время и место действия — «город Горький образца 84 года». Самый интересный и живой персонаж там — небо-кит, он, может быть, и самый реальный. Остальное упорно наводит меня на самые грустные размышления.

«По дороге перезнакомились. Пацан назвался Соровым. Сумка с пластами чудесным образом осталась у него, не отдал шакалам. Пока спускались на кучу, он показал, что у него там. 80-й “Genesis”, 75-й сольник Стива Хаккета, 78-й “Talking Heads”, дебютник “The Doors”. Чувак-то своим оказался.

А я вас помню, вот тебя точно, — и показал на Куха. — Вспомни-ка, у тебя был пласт Сантаны “Abraxas”, и ты поменял его на “Ram” маккартниевский, так вот тот “Ram” был мой…»

Герои полностью погружены в эти звукосочетания и в стоящее за ними звукоизвлечение. Их жизнь проходит «на куче» — в обмене «пластами», в создании собственной рок-группы и в борьбе-противостоянии с гэбистом Свистняковым/Сдрутняковым/Смиртяковым/Сбредняковым (и так далее, насколько хватит букв и смутных ассоциаций, единственно ведущих в сторону школьного курса русской литературы). Этот нехитрый приём длится на протяжении всего текста.

Забавно, что длинный текст-рассказ, он же, по самоопределению, роман может создавать стойкое ощущение мультипликации. По аналогии с «Бесконечным апельсином» — некий бесконечный МиккиМаусНуПогоди, длинная пластилиновая ворона. Персонажи Кух, Брюх, Нюх, Бух — как говорят сейчас в интернете, символизируют.

И вот, несмотря на: облавы, погони, избиения с опасным членовредительством, слежку, угрозы, огонь, воду и медные трубы — создать конфликт и даже просто демонизировать проклятых гэбистов не получается. По очень простой причине: Вадим Демидов, он же Брюх, непреодолимо добр. И непреодолимо, необратимо зачарован ирреальностью и невербальностью своего мира.

Реальный мир прошел мимо, не коснувшись. На удивление. Ну, просто удивительно, до чего же это всё… седьмая вода на киселе. И упорствование в этом, длящееся десятилетиями. Эпохи прошли, такие годы, — как века, — в России, а в самом центре Русской равнины — хронопы, хронопы, хронопы… Сам Кортасар про них забыл давно, а у нас — культивация их в подполье, которое стало с годами «бархатным», — как сам автор признаёт в разговоре с критиком Андреем Рудалёвым, далее — фрагмент разговора, Вадим Демидов:

«…Наблюдатель — пожалуй, самое главное хроноповское качество. Если разобрать все мои тексты — и песенные, и прозу, то можно заметить, что я не пытаюсь изменить мир, я принимаю его таким, какой он есть, я стараюсь бесконфликтно сосуществовать с ним. Он иногда вгоняет меня в депрессию, лишает надежды, но и тогда я не пытаюсь его ­взорвать, просто привыкаю к нему, нахожу к нему подход. Так действует мой лирический герой, а это я сам и есть. Он слаб и не скрывает этого. Не исключено, что слушателя это раздражает. Он бы хотел внимать тому, кто силен и кто может его научить, как жить в этом мире. А хроноп никого не учит, ему бы с собой разобраться…»

Да бы. Для того и жизнь, чтобы разобраться, где ты, кто ты, чем ты отличаешься от фотоблефаронов с понтеллинами, от мелких ракообразных на морском дне, от планктона. Время, иногда месяцы, иногда годы уходят на то, чтобы даже в дочеловеческом мире выйти из личиночной стадии и перейти во что-нибудь другое. И, конечно, какое-то время требуется человеку, чтобы услышать, понять землю, на которой ты живешь. Ещё цитата из той же беседы:

«Воздух Горького сильно отличался от воздуха, скажем, Питера или Москвы — если, конечно, уместно сравнивать. В наш город-миллионник не пускали иностранцев, и, значит, никто не думал о том, чтобы как-то украсить фасад. Очень тяжело было с культурой. Конечно, в городе работали театры, но ужасно дремучие. Я в ту пору шутил, что последний нормальный арт-проект, появившийся в моем городе, — это Максим Горький. И это не шутка даже. В советское время в городе прервалась культурная традиция. И хронопам не от кого было получать эстафетную палочку. То есть не могла в Горьком появиться такая линия: Анненский–Ахматова–Бродский–Гребенщиков…»

Ну, до чего это всё грустно слышать… В Горьком, Нижнем Новгороде, на нижегородской земле — конечно, с чего бы именно такая линия? Здесь совсем другие линии — взять вот хоть одну: Никон-Аввакум-Мельников-Печерский… Великая, мощная линия. И не факт, что она прервалась. Или вот другая: креативная линия несколько другого плана — Кулибин — Попов (изобретение радио) — Алексеев (гениальная инженерия и суда на подводных крыльях) — Чкалов — Нестеров — Николаев (моторы, буровые машины и покорение полюса недоступности в Антарктиде). Это великая степень свободы и творческого духа, и даже советское, да, тяжелое время, не помешало людям проявить силу мысли и духа, и предъявить именно силу. Яркость, независимость мышления. Я почему об этом говорю? — Демидов инженер, окончил политехнический институт, носящий имя Алексеева. Удивительно, что ему не слышны были эти люди, эти судьбы, не слышно было, что за этим стоит огромная культура. В домах этих людей стояли (и доныне стоят) книги, которые их сформировали и которые всегда были доступны, — русская классика. Но советским хронопам для собственной жизни, творчества, облика почему-то нужны были именно и только хронопы зарубежные:

«За рок-н-роллом мы шли на «кучу», за литературой — на книжный толчок. Там я с тройной-четверной переплатой покупал и Камю, и Сэлинджера, и Пруста. И того же Бродского…»

Увы, ничего тут не поделать. Очень сильная подверженность чужому и приверженность к чужому. Очень одностороннее и, мягко говоря, своеобразное фильтрование информации. А в результате, похоже, — отсутствие собственной системы ценностей и серьёзная в этом смысле дезориентация. С изумлением я прочитала уже в другом интервью Вадима, на этот раз он, в качестве интервьюера обращается к музыканту Александру Григорьеву:

«Матерная лексика в песнях — это сегодня реальный тренд. Если группа не матерится, то она не может рассчитывать на популярность у молодого зрителя. И на русском YouTube только те ролики пользуются успехом — где мат. То есть он в какой-то мере является пропуском на музыкальный Олимп…» («Можно ли трогать кактус»: № 02 (1705) «НГ» в НН»).

Я уж не буду про пропуск на музыкальный Олимп. Мне трудно представить, что, в таком случае, считать музыкальным Олимпом… Я о другом. Вадим, посмотри на YouTube совсем молодого Игоря Растеряева, который под гармонь поёт песни про волгоградских комбайнёров и русские дороги. Он из реальной деревни. Ни одного слова мата. Ни одного. Ему этого не надо, ни ему, ни его слушателям. Полмиллиона закачек за несколько дней. А будет ещё больше. Потому что он сам слышит и любит землю, на которой родился, русский язык, русскую просодию. Нот не знает, но в них попадает. А, может быть, попадает во что-то другое, не менее важное для отечественной, всё-таки, как мы говорим, рок-культуры.

Для человека, который пишет песни на русском языке либо дороги нет, либо она русская. Мир жесток и немилосерден, ты говоришь? Мир жесток и милосерден. Не спи, Хроноп. Ты в России.

Марина Кулакова