12-07-20

Культурный слой

Июль. Сад. Руины.

Премьера театра драмы доказала востребованность классики

Фото Георгия Ахадова

Нет ничего печальнее, чем жизнь, обеззвученная, пойманная на черно-белую пленку и выцветающая на глазах. Она никогда не вернется.

Сбитые с толку зрители еще аплодируют актерам, а на экране в случайном ракурсе — смеющиеся лица, нежный овал щеки, родинка на шее: миг, и юная чеховская героиня, как и все участники этого пикника, растворится в воздухе любительской немой «фильмы». Так выглядит послесловие к премьерному спектаклю академического театра драмы «Вишневый сад». Показанный в середине июля, когда все, казалось, уже съехали на дачу и поливают там огурцы, спектакль два дня шел при полном аншлаге и стал не просто достойным завершением, но безусловным событием сезона. Он, кажется, и должен был появиться именно в эти дни, когда на пространствах от Крымска до Варшавы особенно остро ощущается вот это — momento mori, хрупкость человеческой жизни, неспасительность цивилизации.

Декорации «Вишневого сада» в первый момент могут шокировать. В этом траурном зале — жили? Тут была детская? Темные драпировки. Две эстрады. Двери, вытянутые, не домашние, выкрашены в черный цвет. Чехов заклинал: никакого кладбища, никаких слез! Но московский режиссер Валерий Саркисов и питерский сценограф Александр Орлов смотрят на историю «Вишневого сада» из 2012 года, в котором почти все сады уже вырублены, имения застроены, а на Бородинском поле национальной славы вот-вот вырастут коттеджи тех самых «размножившихся» дачников. У Саркисова и Орлова — никаких цветущих садов, никакого воздуха родины. Нет даже шкафа — Гаев будет произносить свой знаменитый монолог, глядя куда-то в кулису, за сцену, куда оползни уже снесли представлявшуюся нерушимой жизнь, со всеми ее подробностями и любимыми мелочами.

Траурность декорации будет разрушена — светом. Как только начнут заново обживаться в нежилых стенах приехавшие из Парижа хозяева имения, как только зазвучат здесь смех сквозь слезы, ненужные слова и признания, как только завяжутся новые после долгой разлуки отношения — блики теплого золотого света лягут на открытые двери, перила, на плечи и лица, делая их моложе и счастливее. Но это вечерний свет. Прощальный. Трагическая отчужденность от жизни уже непреодолима, и обитатели любуются садом и знакомыми с детства тропинками — разместившись на расставленных рядами стульях и глядя в окно-экран. Они не действуют, не живут — смотрят кино! Как мгновенна жизнь… Две-три реплики, три-четыре воспоминания, Епиходов пришел — и рассвет над рекой незаметно сменяется закатом; солнце садится, ничего не сделано для спасения сада, карта дачного поселка вдоль железной дороги, которую упрямо подсовывает легкомысленным «парижанам» Лопахин, забыта, и все «вразбродь».

Как и в других нижегородских спектаклях Валерия Саркисова, в «Вишневом саде» — точный выбор актеров. Хотя порой неожиданный. Трудно было, например, заподозрить в Николае Игнатьеве с его внешностью героя-любовника — Епиходова, существо с чудовищными усами и суетливыми жестами, в смешных, не скрипящих даже, а пищащих ботинках, постоянно падающее и всё ломающее. Или Валентин Омётов, солнечный мальчик, пересекающий поле действия в роли Прохожего, — босиком, в холщовых штанах, облезлой шубе с чужого плеча и легкомысленном веночке на светлых волосах. Этот тип легкого, абсолютно счастливого человека, не отягощенного никакой собственностью, кроме столовой ложки, висящей вместо креста на груди, безответственного, пьяненького, так же распространен на среднерусской равнине, как березы или вишневые деревья. Его несвязанность с реальной жизнью так устрашающе велика, что появление этого симпатичного призрака не на шутку пугает заземленную Варю.

Кстати, именно в этом «Вишневом саду» понимаешь, почему Лопахин так и не делает Варе предложения. Сцена их последнего объяснения — нескончаемое кружение вокруг рухнувшей громадной люстры. Сколько бы шагов ни сделал каждый из них, в каком бы направлении ни пошел — они все время оказываются по разные стороны этой зачарованной хрустальной горы, разделенные невидимыми какими-то, но еще более прочными преградами.

Точно расставленные режиссером акценты помогают по-новому увидеть чеховских героев и глубже понять их непростые, противоречивые отношения. Каждый из них периодически занимает большую или малую «эстраду»: это и элемент домашней игры в театр, и жизненная необходимость — прокричаться, высказаться. Но собственно крик, слезы в спектакле притушены. Мы не увидим никакого лопахинского куража и ликования по поводу приобретения вишневого сада. Нет звука топора. Лопахин, как его играет Сергей Блохин, никак не может выговорить, что это он приобрел имение, а когда наконец выговаривает, то жмурится от неловкости, и тон у него извиняющийся. Даже короткий прорыв в танец насквозь ироничен, и фраза «Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду» звучат как издевка над самим собой. Его радость явно смешивается с предчувствием катастрофы. Для такого Лопахина переход к выдоху — «Скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь!» — кажется уже не парадоксальным, а логичным, выстраданным. Он такая же «уходящая натура», как и прежние «неделовые» хозяева сада: из 2012 года это отчетливо видно. И для такого Лопахина связать свою судьбу со скучной Варей — значит потерять чувство жизни, потерять себя. Варя (Мария Мельникова), сосредоточенная, «деловая», «правильная», лишь на мгновение воодушевляется, начинает испытывать сильные чувства — когда рассказывает о конфликте и слухах в людской! Ее «бенефис» саморазоблачителен.

Смещены «традиционные» акценты и в образах Гаева и Раневской. При взгляде на Сергея Кабайло-Гаева в голову не придет назвать его никчемным и недалеким человеком. Слова невпопад, бильярд, леденцы, все так. Но он как будто все время прислушивается к чему-то неслышимому. Его породистое лицо иногда застывает маской — благородное серебро уже отсвечивает в чернь, по дому, как ржавчина, распространяется Яша (Евгений Зерин). И Гаев улавливает эти вибрации разрушения. Он заговаривает — сестру, племянницу, себя. Спасает, на время.

Тщету такого заговаривания остро сознает Раневская. Елена Туркова, актриса, которой под силу сыграть и королеву, и клоунессу, в спектакле Валерия Саркисова вся — как июльский сверкающий дождь с солнцем пополам. Все в ней переливается, дрожит, слова и чувства рвутся из души, она кажется моложе своей дочери. Но именно этой неповзрослевшей девочке дано почувствовать, как ничтожны и бесполезны все произносимые в этом доме слова. Она и говорит — будто стесняясь, пряча лицо, зачеркивая пафос — полуулыбкой.

А «новое» неотвратимо наступает. И это не Лопахин. Самые «непотопляемые» — Пищик и Яша. Анатолий Фирстов (Пищик) беспощаден к своему герою: он не только не может ни о чем говорить, кроме денег, — он естественен в этом, симпатичен и… абсолютно бездушен. Эту «новую», вегетативную жизнь откровенно презирает старый Фирс (Валерий Никитин). Когда он появляется — в атласном белом галстуке-бабочке, белом жилете и белых перчатках, с прямой спиной — с ним вместе входят порядок и достоинство. Но с гибелью дома он мгновенно, на глазах, старится, становится меньше ростом и почти невидимым, бесплотным под старым клетчатым пледом на плечах. Его упавшая трость — конец отсчета времени.

Прежняя жизнь уходит под бодренькую музыку, которую наигрывает в этом кинотеатре невидимый тапер. И под киношные трюки недотепы Шарло, как окрестит Европа персонажа Чарли Чаплина, который появится совсем скоро. Кроме выразительных актерских крупных планов запоминаешь и другое: трогательные, как у школьников, затылки, стриженные или с аккуратно уложенными косами, в ряд, как в классе. Свет уходящего вечернего солнца ласково просвечивает кисть руки, раковину уха — отнимая живое у тьмы и небытия. Трогательные затылки уходящих. Беззащитные. В том числе перед грядущими пулями НКВД. История оказывается спрессована в несколько театральных «кинокадров».

Елена Чернова