13-07-05

Культурный слой

Игорь Чурдалёв: «Улица Покровская текла до меня — продолжит бег и после»

Родился в 1952 году в семье военного моряка. С детства живет в Нижнем Новгороде. Служил в армии, окончил филфак ГГУ. В 80-х годах публикует подборки стихотворений в региональной и центральной периодике, издает два поэтических сборника («КЛЮЧ», 1983, ВВКИ; «ЖЕЛЕЗНЫЙ ПРОСПЕКТ», 1987, М., «Современник»). В 1988 году принят в Союз писателей СССР. Третью поэтическую книгу издает в 2002 году («НЕТ ВРЕМЕНИ», НН, «Принт-Экспресс»).

С 2007 года публикует на страницах «Новой» в Нижнем» эссе и очерки.

 

Байкер-НН

 

В Нижнем всё спокойно. Всё мертво.

Город, на Горыныча похожий,

засыпает. Мелкое метро

еле бьется под шипастой кожей.

Как под землю, мир ныряет в ночь,

в тусклый морок, длящийся веками.

Изредка лишь вздрогнет и всхрапнет

байкерскими зверскими движками.

 

Всадникам неведомо, поди,

что за дульсинея приказала

наряжаться в рыцарей среди

безнадежно спящего базара,

гнать по лучевым до кольцевых,

далее, ведомыми лишь фартом,

рассекать на чопперах своих

прах Руси, враждующей с асфальтом.

 

Просто каждый сам себе король,

просто страшно околеть в постели,

если просто рок — и рок-н-ролл,

ветер, путь и воля — больше цели.

Гибель их мгновенна, жизнь быстра.

На одном из мокрых поворотов,

может быть, ещё прибьюсь и я

к стайке неприкаянных пилотов.

 

С тыла пусто, впереди черно.

Можно, сквозь оставшиеся годы

улетать во тьму ни для чего,

просто ради Бога и Свободы.

По любому — нет пути назад,

а про риск и скорость — это бросьте.

Смерти не успевший осознать,

в сущности, не умирает вовсе.

 

***

 

Полёт вороны над Окой

Река, Ока, широка — эти рифмы

истоптаны, как

снег у моста. Спазмом своим строка

их отторгает. Просто скажу о том,

что над мостом

летает

птица. Издалека

кажется, что это только

битый пиксель дня,

нервно пульсирующий от восторга

собственной лёгкости в мониторе

окна.

 

Кто она? —

явно не из парящих

и перелётных, тощая, испитая —

слишком хлопочет крыльями,

слишком прячет

вектор полёта, шарахаясь и петляя,

цель свою силясь в фокусе сохранить.

 

Вся затрепещет —

и кажется, что она

вроде и взмыть непрочь, но как будто

нить

к лапке её озябшей прикреплена.

 

Штрих этот вдруг растворяется

небосклоном,

а приглядишься вновь и увидишь —

вон он,

в тщетной попытке кануть в пустую

даль.

Это ворона,

суть — измельчавший ворон,

дщерь вещунов, потерявших свой

тёмный дар.

 

Что с незаоблачной видится высоты?

Плоскости, линии. Льды, полыньи,

мосты.

Схема лишенная глубины, основа

фона для расположения крох

съестного.

И траектория ломкая объяснима

связью между полётом и коркой

хлеба —

именовать судьбой эту связь нелепо.

 

Вдруг заплутавший вихрь пролетает

мимо,

даже бескрылое поднимая в небо.

Крутятся лопасти смерчей его

жестоких,

всё что во льды не вмёрзло,

что не пришито

насмерть к пейзажу — на вихревых

потоках,

рвётся на юг, где вдоволь тепла

и жита.

 

А надо льдом Оки исчезает мост,

собственно, и река исчезает тоже,

лишь завихренья, извилистые как

мозг,

враз ниспадают завесой сплошной

пороши.

Всё пропадает из виду.

Но ввиду

сумерек — это с порядком вещей

в ладу.

 

Всё исчезает, но продолжает

сниться,

стало быть, так написано на роду —

всё исчезает, кроме незримой нити

и кома перьев, остывающего во льду.

* * *

 

Над Большой Покровской дождь

повис.

Небо разбухает, намокает.

Низко опустившаяся высь

что трамвай искрит и громыхает.

 

Вдоль бордюра мчит бумажный чёлн —

повезло тоскующей газете.

Улица воистину течет

под уклон —

как жизнь, как всё на свете.

 

Капель шквал с неё смывает пыль.

И сверкают самоцветы окон,

даром, что купеческий ампир

точно голубь вымокший нахохлен.

 

Так, меж бликов блёсткого стекла,

медленно клонясь от Главной почты,

улица Покровская текла

до меня — продолжит бег и после.

 

И во льды эпох, как мезозой

вмерзнут навсегда в грядущих стужах

тени танцевавших под грозой,

юных, бьющих степ в июньских лужах.

 

Но пока июнь при нас, друзья.

Без чечётки — впрочем, шагом чётким

сквозь него ещё иду и я

в такт дождю. И нет зонта. И чёрт

с ним.

Иерусалим

 

В коленах улиц Иерусалима,

где в лабиринте одного базара

сошлись все веры мира, все эпохи,

все языки Земли —

искал и я

бесспорных истин, очевидных

смыслов

стезей прямых, ступеней восходящих,

ведущих из Геенны на Голгофу.

 

Но шумный торг сбивал меня с пути.

И символы бесчисленных религий,

болтаясь на гайтанах и цепях

подобно гроздьям рыночной лозы,

мне застилали взгляд сусальным

блеском.

 

Семинарист армянский объяснил,

что нужно мимо… и тотчас отвлёкся,

поскольку замарал подошву кровью —

арабы здесь зарезали барана,

харчевня их обильно источала

тьму ароматов — специй смачный

чад

мешался с духом конопли паленой.

 

И сам, полдневным зноем опален,

за столиком под римскою колонной

я помянул десятый легион

водой со льдом, но только под уклон

пустилось солнце, отступать не склонный,

продолжил путь —

сокрывший взгляд нахала

в потемках линз, любуясь на ходу

цветеньем юных дочерей Цахала,

несущих автоматы грациозно

над пеплом вечно тлеющей вражды.

И заплутал опять.

 

Роняя пейсы

 

из-под полей весьма лощеной шляпы,

хасид мне указал налево там,

где протестантский чернокожий пастор

какого-то неведомого толка

указывал направо.

 

Наконец,

я сдался — и на иродовы плиты

устало опустился. В их щербинах

и трещинах как бы сквозили знаки

невероятно древнего письма

и складывались в слово

«безнадёжность»,

которое я не прочел, но понял.

Пустынный купол неба остывал.

Предо мной простёрся Божий город.

К его стопам ползли ряды могил

в надежде тщетной. И тогда

я вспомнил

о тех кого любил и трижды предал,

пока петух зари не возгласил.

 

Должно быть, в круговерти мира есть

пути, что различимы лишь сквозь

слёзы.

которые уводят нас туда,

где нам дано прощенье — как свобода

от упований, от самих себя,

куда побрёл я, больше не гадая

о чем евреи плачут у Стены,

зачем пытают камень безответный.

Морское течение

 

Бог мне был явлен морем — во время

оно,

в коем, объятый водами как Иона,

не устрашась глубины и бурливой

пены,

я, малышом, с пирса ловил селёдок,

вздрагивая от лая подводных лодок,

борт отца узнавал по хрипотце

сирены

и улетал сердечком навстречу судну.

 

Бог мне был явлен морем — кругом,

повсюду.

Может быть, в море выйти затем

и надо,

чтобы понять: если мелочь не застит

взгляда,

то горизонт предстаёт бесконечным

кругом,

а не чертой, разлучающей север с

югом.

Все, чем раскрашен глобус, сейчас за

будьте.

Между морями Баренцевым и Чёрным

скрыты проливы, неведомые учёным —

и субмарина всплыла в Балаклавской

бухте.

 

Там и поныне плещутся наши флаги?–

лучше уж в листригоны, чем в

лотофаги…

Там и поныне под крыльями чаек белых

спит мой отец, зарыт в каменистый

берег.

Он завещал мне кортик, бинокль от

Цейса,

звенья из стали отечественного

ГОСТа —

жесткий хребет, в котором согнуть

не просто

семь поколений русского офицерства.

 

В этом есть всё, что стоит нести

с собою –

море, до края наполненное любовью

непреходящей, немеркнущая отвага,

камень в тени скорбного кипариса,

слово, не истлевающее, как бумага —

твёрже гвоздя, на котором клинок

Улисса

над изголовьем юноши Телемаха.

 

Знаю течение и помощней

Гольфстрима –

вряд ли стремнина эта остановима.

Но — не в обиду аду и райским

кущам –

я бы остался в море, вечно текущем

мимо эпох докучных, времени мимо,

не «до», не «после» — вне нашей и

вашей эры,

где я качаюсь, древнее жрецов

Кибелы,

голый, меж скал, в прибое, как

в колыбели,

в ритме Гомера, с бутылкой местной

мадеры.