№19 (2160), 21.02.2014

Общество

Кровь поёт, ликует почва

Почва и кровь — говорить об этом сегодня странно и почти неприлично.

Но на самом-то деле, ничего кроме почвы и крови нет. А у них есть несколько несомненных достоинств.

В отличие от нас почва молчит. И кровь молчалива, и движение её, как движение времени. Можно вслушиваться в это молчание и ловить его смысл: оно мрачное? оно нежное? оно величавое?

Наша почва растворила в себе бесчисленное количество русских сердец.

Я очень понимаю, отчего суровые мужики иногда гладят землю руками. Смотреть на это хуже, чем на женские слёзы.

Почва и кровь, по сути, одно и то же. Почва — застывшая, сконцентрированная, тотальная неподъёмная кровь, которую нельзя уже выпустить на волю. Мы носим свою кровь в лёгком теле, готовя её к почве. Мы поливаем цветы и хлеба.

«Почему русская почва такая, что из-за неё всё время надо убивать или умирать?» — спрашивают у меня.

Пустой вопрос. Всякая почва такая. Главное её разыскать, почувствовать, что ты врос, закрепился. Тогда вдруг становится понятно, что убивать из-за неё, может, и не придётся, а уж зажить ради неё — вообще одно удовольствие.

Моя почва — счастливая, лёгкая, как пух, несущая радость, танцующая в такт, распахивающаяся навстречу, когда хочется упасть.

Это было, наверное, двадцать пять лет назад…

Четверть столетия прошло, кто бы мог подумать.

В соседский дом на лето приехали дед с внуком. Деда так и называли все — Дачник. Тогда это ещё было редкостью — дачники. Сейчас всё наоборот, одни лишь дачники и остались.

У деда была фамилия Вайнерман, и до прихода новых времён я был уверен, что дед немец. Внука его звали Валей. Валя Вайнерман.

Мы бродили по округе, как Пушкин с Дельвигом, и наши прогулки казались необыкновенно поэтичными. Так мне думалось, хотя наверняка мы лишь бездарно воображали и хвастались.

Мы казались тихими подростками, но потом неожиданно для самих себя украли плот у взрослых пацанов с дальнего порядка, и целое лето наполнилось смыслом, бесконечным купанием, ежевечерним сокрытием плота в кустах у мостков.

И вот к Вале и деду должна была приехать бабушка. Он ждал и волновался. Ситуация усугублялась тем, что бабушка приезжала в день своего рождения. Нужно было готовить ей подарок. А что мальчик семи-восьми лет мог подарить?

Денег ему дед не давал, да и нечего тогда было купить.

Утром, за несколько часов до приезда бабушки, Валя был у меня, всем видом источая почти невыносимую для детского сердца печаль. На улице начал накрапывать дождь, и это не прибавляло нашим поэтичным душам светлого настроения. Где-то вдали загромыхало, словно кто-то вместо привычных деревенских ковров решил вывесить и отбить огромный лист железа.

— Валя! — вдруг осенило меня. — Помнишь, мы с тобой видели викторию? У Шаровых?

— Чего? — спросил Валя, оживившись, но не веря ещё своему счастью.

— Ну, ягоды, виктория.

На улице вдарило, да ещё со вспышкой, неожиданно и злобно. Мы слетели, громыхая детскими костями, с окна и сразу засмеялись своему искреннему, как детство, страху.

— И чего? — спросил Валя, отдышавшись.

Я смотрел за окно, где начался такой дождь, что не стало видно деревянного нужника, стоявшего во дворе в двадцати шагах от дома.

— А того! Представляешь, как обрадуется твоя бабушка, когда она приедет, а у неё на столе два ведра ягод?

— Два ведра?

— Два ведра. Пошли скорее.

— Давай после грозы, — предложил Валя. На улице громыхало и поливало настолько бурно, что даже в доме приходилось разговаривать во весь ломкий голос.

— С ума сошёл, Валя? Надо сейчас, пока все попрятались.

Взяв в кладовке два огромных, почти по пояс нам, ведра, нахохлившись, мы вылетели на улицу, как сумасшедшие воробьи. Сразу же безудержно заскользили на грязи и в мгновение вымокли до последней синей жилки.

В грохоте и ливне мы, ежесекундно сбиваемые с ног, добрались до огорода, пролезли, узкорёбрые, меж досок и начали собирать ягоды.

Мир был полон грозой и дрожал, как передвижное шапито. Земля пузырилась вокруг нас, словно живая. Глаза заливало ледяным кипятком. Грядки смешались, будто их растёрли по огороду тяжёлой ладонью. Ягоды влипли в грязь, и чтобы извлечь их, приходилось черпать землю, обильно загоняя её под ногти.

Трясущиеся и хохочущие от ужаса, мы бросали в свои железные вёдра сгустки грязи в форме сжатой детской ладони, несчастные обрывки листьев и редкие ягоды, раздавленные в наших руках.

Мы вытирали глаза и рты, и рты наши были черны, а бесстыжие глаза грязны, даже дождём не смывало эту грязь и черноту.

И когда меня спрашивают, что я знаю о почве, я отвечаю: знаю всё. Я черпал её, кормился ею, мазался ею, ползал по ней на животе. Знаю, что когда вокруг гроза, на почве растут ягоды, и сердце толкает кровь так, словно взмахивает крыльями.

Теперь моей почвы касаются лёгкими стопами мои дети. И кто же мне докажет, что говорить о почве дурно?

Однажды я видел: сын двухлетний снял под яблоней сандальки, поднял яблоко с земли, ходит-покусывает, иногда снова присядет и смотрит на розовые пяточки: не налипло ли чего от куры или от гуся. Пахнет противно, зато смотрится на пяточке красиво, как акварельный мазок.

Встанет, идёт дальше, делает бессмысленные круги. Кругом птицы и солнце.

Растворённые в почве сердца его деда и прадеда ликуют, поддерживая эти пяточки. Я уверен в этом ликовании, как в своём имени.

Кровь моя поёт беззвучно. Сейчас тоже пойду сорву себе яблоко.

Захар Прилепин